«Играй гармонь!»

То был, что называется, первый парень на деревне. А так как деревенька-то маленькая была, всего одна улица вдоль речушки, то одновременно и последний, ну то бишь единственный не женатик. А посему, как в малиннике, благоденствовал, как сыр в масле катался: у девок да у молодых вдовушек послевоенной поры, что называется, нарасхват был.

И надо же - в расцвете лет на тот свет отправился. А дело было так. Как уже издревле на селе заведено, с целью экономии дров печные трубы рано-рано закрывают, когда на угольках еще синие огоньки прыгают. Ну чтоб тепло зазря из избы наружу не выходило. А посему и угорали, почитай, каждую ночь. Утром, как с дикого похмелья, за головушки хватались.

Слава Богу, рябина выручала. Бывало, как шибко угорели, так сразу же на подволоку (чердак) самого или самую прыткую посылали за рябинушкой-то. Во благовремении, по поздней-поздней осени заготовленная, спелая-переспелая, с морозу-то она, что твой виноград, сладкая-пресладкая. Так что при головной боли от угара красные грозди ее прямо горстями в рот отправляли. Тут не только от головной боли спасение, но еще и лакомство. Да какое! Я вот пишу эти строки, а у самого, как говорится, слюнки текут… Навкушаешься, бывало, рябинушки и головную боль уже минут через десять как рукой снимет. В ней, говорят, а ученые люди пишут, гемоглобину прорва: гемоглобинина на гемоглобинине верхом сидит и гемоглобининой погоняет!

Ну а на этот раз вышло так: все домашние после угара выжили, а он, придя с гулянки-то, с молодыми вдовушками шибко перетрудившийся и в стельку упившийся, как за полночь еле-еле на полати забрался, так там от угара-то и загнулся. Известное дело: угарный газ не углекислый, он поверху витает, свое черное дело творя…

Домашние-то как оклемались маленько, а где Ванек? Ну-ка тормошить его: вставай-поднимайся! А он, как колода дубовая – не шевелится. Трясли-потрясли его и на кладбище снесли. Чин чином похоронили. И опять же, чин чином по древлеславянскому обычаю поминать его  взялись.  К полуночи-то все угомонились и тихо-мирно похрапывать принялись.

Но не всем-то в ту темну ноченьку спалось-почивалось!.. Два добрых молодца из соседней деревеньки прослышали, что «того парня» - известного на всю округу гармониста (ни одна свадьба без него не обходилась!) похоронили прямо с гармонью на груди. Мол, кому она теперь надобна-то без него? Тем более, что он еще при жизни нередко говоривал: ежели-де, не дай Бог помру, так вы меня вместе с гармонью  похороните. Я, мол, с ней на том свете чертей потешать буду. Авось они меня не в самый вар-кипяток окунать будут.

Прослышали про то прохиндеи  и этой же ночью на кладбище подались. И ни такие ли расторопные ребятки-то оказались – мигом ту свежую могилку впотьмах раскопали. А как за гармошку-то взялись, она и заиграй! И тут – со словами: «Спасибо, братцы!» поднимается крышка гроба!

Что тут стало! Один сразу же окачурился, а другой, саженей десять пробежав, дуба дал. И поделом гробокопателям! Как собак, сказывали, похоронили их. Ни один батюшка не взялся ни за какие посулы отпевать их.

Ну это потом было. А сразу-то первый парень на деревне, из могилки выбравшись (ну ни закатная ли головушка?!) взял да и размахнул от плеча до плеча свою «гармозу» и заиграл что-то веселое-развеселое! И так вот, ухабисто-разухабисто на гармошке играючи, веселыми ногами в родную деревеньку с кладбища-то и отправился.

Нет того, чтоб в родной дом на радостях нагрянуть и родных сродничков своим воскресением порадовать, он аж два раза из конца в конец по той деревеньке прошелся. Может, из озорства. А скорее всего по наитию, чтоб своих ближайших родственничков своим безрассудно-заполошным приходом с кладбища не огорошить и, до смерти   напугав,  вместо себя, любимого, их на тот свет не извести.

Чего доброго, бабаня моя незабвенная Матрена Емельяновна рассказывала, как вот так же заживо похороненный и «воскресший» с кладбища в белом саване домой прямо под ужин заявился и веселым-веселым голоском их «поприветствовал»: «Хлеб да соль!» (вот уж воистину хоть падай, хоть стой). Матушку его после этого через три дня в эту же могилку положили…

Ну и вот, прохаживается он по полуночной улице с гармошкой-то, смертельный ужас на односельчан наводя. У них не то, что на всю деревню, а и на всю округу гармонист-то один-единственный числился – ужли бесовскими чарами он из могилы возвращен-исхищен?! С ума сойти!!!

И с чего бы это исхищаться-то ему с того света?! Похоронили чин чином. И обмыли его упокоение, как положено. Ништо переборщили маленько? Вон дедушка Пантелей, ай-яй, как набрался. Как старенького архиерея, его домой-то под руки вели. Ну да ведь не впервой так-то…

Всю ту темную ноченьку не давал покоя своим землякам «новопреставленный». Ходил-ходил по улице, а под утро забрался на пригорок, где летом по утрам пастух стадо на пастьбу собирает, и громче прежнего заиграл. Тут уж поутру-то все население, прячась друг за дружку, по утреннему морозцу собралось вокруг того пригорка. А ближе подойти боятся: не наваждение ли?! Стали деда Пантелея подговаривать, мол, ты фронтовик, с германцем в Первую мировую воевал – тебе ли труса праздновать?! И тут одна бабенка выявляется – разбитная-разбитная  на вид и со словами по-русски залихватскими: «А, была ни была! Где наша не пропадала!» - выступила поперед толпы и прямоходом к гармонисту пошагала:

- Ванька, это ты что ль? А ну-ка поцелуй меня – я сразу определю. Если губы, как у мертвеца холодные, то по морде съезжу!

Ну «новопреставленный»-то на радостях как сграбастал ее да как впился в ее сладосто-пресладостные губеночки-то (ну-ка: почитай, четверо суток «постился»), она, как рыбонька в сетях, забилась в его объятиях-то и аж застонала. А как оторвалась от его жадного рта, то и промолвила с придыханием:

- Бабыньки-девоньки, это как есть Ванька наш! Видать, его отпустили оттудова-то (при этом она указала на небо), потому как, видать, не долюбил он нас, горемычных вдовушек. Так что ты, Ванечка, не ленись теперь, сердечный наш, на всю мочь расстарайся. А то не дай Бог, раньше времени опять туда загремишь!

После этих шутливых слов, как нельзя лучше разрядивших напряженность неизвестности, ну ни такой ли хохот поднялся, что у бабушки Степаниды, чей дом по соседству стоял, аж печная труба, сказывали, пошатнулась, а вороны и сороки с испугу по всей округе в небо взмыли…