В родном дому

Поздняя осень. И так слякотно, а тут еще и дождит. Я изрядно промок и притомился, шлепая по грязи в предусмотрительно надетых кирзовых сапогах целых пять километров  с автобусной остановки в Сосновом Солонце  до своего родного села. Но вот на душе повеселело: от околицы по колдобинам в темноте чуть ли не на ощупь на родную улицу, наконец-то, выбрался. Про себя с удовлетворением отмечаю: «У дяди Миши огонь, у тети Дуняши  - тоже. Значит, все живы-здоровы –  и слава Богу!»

С огорода все давно убрано, и дел у меня в родном селе в общем-то  вроде бы и нет таких, чтоб по непролазной грязи и под проливным дождем  да еще и в такую темень тащиться. А – тянет!

Подхожу к дому, Тихо здороваюсь с ним. Я люблю его, свой родной дом, где на матице сохранилось еще кольца от зыбки, в которой вынянчили меня. Это  хорошо очень замечено в народе: «Люблю -  значит жалею». Я любил его еще в раннем детстве, когда, слыша, как завывает за  окном вьюга, спрашивал бабаню: «А дому холодно?». Бабаня говорила  «нет», но мне все равно было до слез  жалко его и как-то совестно перед ним: я вот в теплой постели, а он на морозе.

Мне жалко его и теперь, когда после смерти моих родителей по наследству стал хозяином его. Особенно – при расставании, когда в воскресенье вечером ухожу в соседнее  «перспективное» село на автобус, а он остается – одинокий и осиротевший на целых пять дней до следующей пятницы.

Но вот и в моем доме вспыхивает свет. Первым заметит это, конечно, дядя Миша: дома у нас стоят окна в окна, только дорогу перейти. После смерти тети Вари, моей двоюродной тетки, он сильно тоскует и потому, признался как-то, каждую пятницу ждет не дождется моего прихода.

Быстро, как у нас говорится, «по-солдатски» переодеваюсь в сухое,  достаю с печки отцовские валенки   –  и сразу же растапливать подтопок. Благо, дрова и растопку я закладываю туда загодя, с предыдущего воскресенья. Только спичку поднеси – и через минуту- другую они займутся и радостно и усердно загудят от пламени. Теперь можно и «накрывать». Нет, не стол. Нам с дядей Мишей полюбилось сидеть около подтопка за табуреткой. Мало одной – возьмем да еще одну приставим. Эка!

Выкладываю из рюкзака хлеб и нехитрую снедь – колбаску талонную, копченую скумбрию, баночку ставриды  в томатном соусе, плавленые сырки. А под конец выставляю «королеву стола» - бутылочку горькой. И как раз вовремя. Потому как  уже слышу топот в сенях.  А вот и он сам – дядя Миша:

- Можно?

- Можно, можно! – радостно тараторю я. – Проходи, пожалуйста! – и не замечаю, что такими же точно словами, бывало, встречала его моя матушка, когда они с тетей Варей приходили к нам посумерничать.

Дядя Миша с удовлетворением оглядывает  «стол» и предлагает:

А может, свет-то выключим. Нам и от подтопка светло будет. Мимо рта не пронесем.

Я охотно соглашаюсь, Нам обоим полюбилось в такие-то вот вечера сидеть в полутьме, когда по стенам избы и  по нашим лицам бегают блики огня из подтопка.

Принимаем по первой в память о моих родителях. Это, конечно, не совсем по-христиански – водкой-то поминать, но зато по-древлеславянски. Вторую рюмку, спустя время, употребляем за помин души незабвенной тети Вари. Было время, дядя Миша, как и покойный родитель мой, мог и до литра с хорошей закуской-то принимать – и, как говорится, ни в одном глазу! А теперь Трофимыч заметно сдал – и одышка, и другие болести приключаются. Так что не стаканами, как бывалоча, а рюмочками принимаем мы с дядей Мишей горькую-то. А куда спешить-то нам?

И течет у нас неторопливая беседа. Про прежнее житье-бытье. Про военные дяди Мишины дела  (с фронта он единственный у нас на селе с орденом Отечественной войны вернулся). За окном ветер завывает, в стекла дождь хлещет, а нам-то что?! Сидим себе посиживаем, около подтопка-то нам тепло и уютно. А на  «столе», на табуретке то бишь, горькой еще более полбутылки  в бликах огня высвечивается, да и закуски полно…

А когда нам после водочки-то  совсем  захорошеет,  я начинаю подбивать дядя Мишу на песню   (В скобках надобно заметить: Михаил Трофимович Подлипнов, по-улошному – Порецкий, он один из самых знатных песенников в нашем селе. Сыздетства люблю, как он поет). Но дядя Миша супротивится, притворно вздыхая:

- Всё, племяш! Отпел я свое! Нет больше ни пылу, ни задора…

Ну как так?! Я продолжаю уламывать его. Знаю, трудненько устоять дяде Мише: петь-то он любит! И вот, уже почти совращенный мною, он пускает в ход последний аргумент:

- А ну как до Дуняши донесется?!

Когда я впервые услышал этот довод, то от изумления чуть не онемел, Точно так же я опешил, когда дядя Миша отказался закусывать колбасой под тем предлогом, что он-де постится (тогда были Оспожинки -  Успенский пост). И это тот самый дядя Миша Подлипнов, который и в детстве, и в молодости, и в зрелые годы вместе со своими братьями был грозою всего села, который не боялся ни черта, ни дьявола, ни родного начальства, ни жены, - и теперь вот постится и побаивается престарелой соседки бабушки Дуняши?!

Так вот на старости лет скручивает нас жизнь…  Скрутила она его в  восемьдесят четвертом, когда в один месяц, в мае, ушли от него в мир иной его притворно ворчливая, ревнивая и страстно любившая его жена Варвара Павловна и любимый свояк и закадычный друг Николай Алексеевич, родитель мой. А еще раньше туда ушла любимая свояченица дяди Мишина – матушка моя незабвенная для обоих нас Анна Никифоровна. Вот и остался наш дядя Миша один в окружении и на попечении строгих старушек-соседок, истовых богомолок и постниц. И волей-неволей пришлось ему считаться с их мнением и побаиваться суда их. Такие вот дела…

- А мы потихоньку, - продолжаю уламывать я дядю Мишу.

- Ну если что потихоньку, - наконец соглашается он.

И запевает, а я истово подтягиваю.  Петь ему и в самом деле трудно: дыхания не хватает. Тогда уже я запеваю его и мои любимые песни старорусские, а он только подтягивает…

Как ни хоронились, а наутро дядя Миша от придирчивой соседки тети Дуняши все равно замечание получил:

- Пятница – а вы вчерась с Натолием-то никак опять песнячили?

…Дяди Миши давно уже – с декабря  восемьдесят шестого нет в живых. А потом одна за  другой ушли на тот свет  и придирчивые соседки – и тетя Фиона, и тетя Дуняша, и тетя Поля. Так что теперь, когда я поздним вечером возвращаюсь из города в родной дом, никто уже меня не ждет, никто не наведается ко мне  «на огонек». И не с кем мне соборно принять  чарку зелена вина, не с кем отвести душу в незатейлевой беседушке или в сладко-разымчивой старорусской песне. Никто, к сожалению, и не пожурит меня, если я даже в самый строгий пост и не в полголоса, а во всю глотку стану песняка драть. Живу теперь как на хуторе. Что случись – кричи не кричи, никто не услышит. А и чудом услышат, так в глухую пору выйдет ли в темень на улицу ветхая старушечка?!

По заведенному обычаю растопляю подтопок, ставлю туда чугунок с картошечкой. А пока она варится, опять же по заведенному обычаю  сооружаю  «стол» около подтопка. Выставляю из чулана вот уж действительно нехитрую снедь-закуску: огурчики с помидорами, малосольную капустку, соленые грибки, ну еще копченое сальцо из холодильника. А та  «нехитрая» снедь, что я выставлял на стол когда-то перед  дяди Мишиным приходом, она теперь, ого-го, какая «хитрая» стала – кусается для пенсионера!

Когда картошечка сварится и, «мундирная»,  вкусно  парит передо мной из чугунка, раскупориваю бутылочку горькой и, уставший и иззябший с дороги, опять же по давнему обычаю благоговейно принимаю чарку-другую за упокой души обоих  моих дедов и бабушек, родителей и близких и дальних родственников.  Всех тех, что сыздетства свили гнездышки  в сердечке моем. Сколько уже их ушло в мир  иной – и ни ответа оттудова от них, ни привета. Не только дядья и тетки, но   братья и сестры мои уже там. Только что и остается мне – поминать  их в своих молитвах ежеутренних.  Да и самому мне не пора ли собираться в ту страшную путь-дороженьку – держать ответ перед Царем Небесным?..

Встречусь ли я снова с вами, мои дорогие и любимые?.. Царствие вам Небесное!